Рикки Хирикикки
зануда, сквернослов, вейпер, би
Название: Витражи старой России
Фандом: «Понедельник начинается в субботу» А. и Б. Стругацких
Размер: миди, 6 005 слов
Пейринг/Персонажи: основные: Кристобаль Хозевич Хунта, Федор Симеонович Киврин; второстепенные: Выбегалло, У-Янус
Категория: джен
Жанр: драма
Рейтинг: PG-13
Краткое содержание: по авторской версии, НИИЧАВО был сформирован незадолго до начала Великой Отечественной войны как часть ОСОАВИАХИМа и до того, как стать научным институтом, служил на благо обороны страны
Примечание: фик был написан для WTF-2016
Иллюстрация: тык

Представь, что война окончена, что воцарился мир.
Что ты еще отражаешься в зеркале. Что сорока
или дрозд, а не юнкерс, щебечет на ветке «чирр».
Что за окном не развалины города, а барокко
города; пинии, пальмы, магнолии, цепкий плющ,
лавр. Что чугунная вязь, в чьих кружевах скучала
луна, в результате вынесла натиск мимозы, плюс
взрывы агавы. Что жизнь нужно начать сначала.
Иосиф Бродский — «Новая жизнь» (1988)


С годами, когда возраст уже переваливает за отметку «старость», а ты все еще не хочешь этого признавать, начинаешь чувствовать что-то. Например, когда что-то идет не так.
К «старости» Кристобаль Хунта завел себе привычку спать в носках. Последние пару лет он постоянно мерз, каким бы жарким ни выдалось лето. Ему это не нравилось, о чем сеньор Хунта немедленно сообщал всем вокруг.
Но ему постоянно что-то не нравилось, так что на его жалобы никто не обращал внимания.
А стоило бы. Это было не то «мне не нравится». Это было — «это плохо кончится». Но никто не умел еще различать оттенки Кристобалева недовольства. Никто, кроме Федора Симеоновича, но тот вдруг стал недальновиден, или излишне восторжен, или вовсе писал кому-то длинные, долгие письма, отгораживая бумагу своим богатырским локтем.
Маги чувствовали странное, тяжелое, мутное — будто не хватало воздуха, чтобы вздохнуть, или не хватало глотка, чтобы напиться. Нерадостно было всем, но никто еще не понимал, что же это такое будет.
Тягостное предчувствие беды не донимало лишь самые бедные слои общества. Там и без того постоянно происходило что-то, тянущее на глобальную катастрофу, и война им хуже не сделала. Низам было плохо всегда. А те, кто побогаче, или те, кто имел хоть какую-то голову на плечах, чувствовали, что грядет беда. Дворяне втягивали прямыми носами густой переперченный порохом воздух, нервно поправляли меховые воротники и покупали билеты до Лондона. «На полгодика, пока все не успокоится», — объясняли они.
В воздухе пахло смертью.
Даже в той части Российской империи, что была далека от военных действий, куда не докатывались отзвуки гаубиц, не доходили обозы с ранеными. Война была не для всех. Не у всех. У народа на уме было другое, письма писались длиннее и длиньше, а на: «Чуешь запах поганый какой-то?» — отвечали обычным: «Да корова, поди, где окочурилась».
Никто из них — из народа, не умеющего отличить смерть, стоящую за спиной, от коровьего мора, из магов, не ведающих своего будущего, из меховых и нервно-прямых дворян — не хотел воевать. Но и не воевать для многих было просто невозможным. Кристобаль считал оскорблением своей чести ту бумагу, что издал в 15-м Николай. Он даже не преминул ему лично об этом сообщить — пришел на аудиенцию, смерил Распутина тем-самым-своим-взглядом, что старец тут же окрестил «бесовским», и закрыл за собой дверь. И все, из-за двери не раздалось больше ни звука. Дверная ручка, стоило за нее потянуть, проворачивалась в обратную сторону и искрила тесловским разрядом. Трижды схватившийся за нее гарантированно отправлялся на больничную койку.
«Бог любит троицу», — равнодушно сказал Кристобаль, выходя из царских покоев быстрым, решительным шагом. Он снова был недоволен.
Можно было предположить, что он был недоволен тремя пунктами нового царского указа, ознакомиться с которым могли лишь те, кому он был адресован.
Первое — и завитушка вверх от буквы «в» и вниз, под слово, раз — росчерк и два — обратно (так типично для четырнадцатого Императора Всероссийского). В период военного времени волхвующие подданные сего императора права покидать свои города не имеют. Польза с них будет взиматься непосредственно на местах их пребывания.
Второе — говаривали, что самая красивая подпись из всех русских царей принадлежала Александру Освободителю, но, на вкус Кристобаля, лучше всех смотрелась та, что ставил его сын. Сумбурно, размашисто, четко, но изящно — не такой ли след должна оставлять рука настоящего самодержца? Каждый, что с волхвами связь или родство имеет, должен быть поставлен на учет по месту своего обитания, дабы приносить пользу согласно нуждам империи.
«Пусть вам коровы пользу приносят», — сказал Кристобаль Николаю, сдержавшись, чтобы не добавить ничего на испанском. Его горячая кровь не кипела — текла, как вино по горлу сосуда, оставляя на стенках осадок. Слова Кристобаля оставляли за собой едкий, ядовитый налет. В его голосе шумел Святой отдел.
Томасо, когда-то говорил он одному старому (и давно мертвому) другу, это все бессмысленные разговоры. Если человек захочет предать Бога, он его предаст.
Не разговаривай с ними, Томасо, подноси огонь к хворостине.
Третье — на бумаге с золоченым орлом, с завитками и уточнениями, с лживой твердостью во властной руке — Ни один чародей не имеет права принимать участие в войне, ни словом, ни делом, ни чудом, ни силой своею.
Вижу, не мое это дело, ходить под орлом, написал он в неотправленном письме неизвестному адресату. Но то, насколько все же не его, Кристобаль понял еще не скоро.
Или — скоро? Пару лет — что это значит для человека, прожившего и пережившего столь многое? Для Кристобаля эти годы пролетели как вспышка, как сон, как удивительный момент. Когда он понял, что под орлом не только ему, но и всем вокруг — никому больше никогда не ходить.
Осень в столицах выдалась жаркой. Погибали юнкера — Федор Симеонович рассказывал, что лично знал одного из них. Двумя месяцами ранее он ездил к его родителям в Петербург — извините, Петроград, — убеждая отдать мальчика в их школу.
Родители отказались. «А был бы живой», — едко заметил тогда Кристобаль. Федор Симеонович скривил губы и промолчал, глубоко переживая потерю потенциального ученика. Он всякую смерть, что уж говорить, переживал как личный удар, и Кристобаль не мог ему позавидовать: если бы у него каждый раз останавливалось сердце, когда кто-то умирал в этой войне — и после, — он бы, наверное, уже умер.
Хотя нет, постойте, быть такого не может.
И воздух, пахший переперченной тревогой, вдруг запах солоноватой медной кровью. Когда не стало Николая. Когда не стало императорской семьи. Когда не стало России — тогда Кристобаль понял, что орел опустил многие века распахнутые крылья, и теперь они, безвольные, мели по залитым вином и запруженным призраками истерзанных душ мостовым. Что страны, в которую его пригласили на время и в которой он думал остаться подольше, не стало, он понял в один миг.
Когда увидел — услышал, почувствовал и осознал, — что людей, ставших для него Россией, больше нет. Нет больше той смутной и неозвученной, но приятной, искрящейся привязанности, нет мягких шуток и ангелков в снегу, и самовар потерял свою солнечную форму, сравнявшись мятым боком с новорожденной луною. И с огромных гор стронулась гигантская лавина, и пока что лишь мелкие камушки барабанят по плечам. Но уже пришло время поднять голову и увидеть, что пришло.
Потому что кто-то уже сказал: «Нам нужно поговорить, К-кристо».
В кабинете Федору Симеоновичу было тесно. Кристобаль сидел в кресле и наблюдал, как тот широкими шагами меряет тесное пространство. Рокочущий бас его бился о стены, пытаясь вырваться из этих стен. Голосу Федора Симеоновича тоже было мало, ощутимо мало места здесь, он раскатывался волнами, и волны эти сталкивались друг с другом, грозя вот-вот вырваться за пределы кабинета. Складывалось ощущение, что, вернувшись из Соловца, откуда его освободило свержение царизма, Федор Симеонович обрел второе дыхание, снова готовый на нечеловеческие подвиги.
— П-понимаешь, К-кристо, это доселе невиданные м-масштабы. Б-большевики замахнулись на такое, о чем и нельзя было мечтать. Счастье для всех, даром…
И пусть никто не уйдет обиженнымСам того не зная, Хунта цитирует еще ненаписанную книгу., — закончил его фразу Кристобаль.
Федор Симеонович остановился и обернулся к нему, словно Кристобаль поставил наконец необходимую точку в его размышлениях — ту самую точку, которой он и ждал.
— Именно, — с жаром сказал он. — Я знал, что ты п-поймешь.
Кристобаль поморщился.
Энтузиазм его старого знакомого был заразителен настолько, что ему сложно было сопротивляться. Федор Симеонович быстро загорался и горел ярко, не жалея себя, готовый отдать все, что у него было, на алтарь всеобщего благоденствия. О своем прошлом он рассказывал неохотно, но и того, что Кристобаль успел узнать, хватило ему, чтобы понять: более точного воплощения понятия «альтруизм» невозможно было найти нигде и никогда. В поисках возможности наделить счастьем все человечество — или хотя бы какую-то его часть — Федор Симеонович не знал ни границ, ни усталости. И очень сложно было не пойти следом за ним.
— Скажи мне, Теодор… — медленно начал Кристобаль и сделал паузу, подбирая слова.
Меньше всего ему сейчас хотелось погасить этот огонь, горевший в глазах и душе человека, который совершенно неожиданно стал ему ближе, чем Кристобаль мог себе это позволить. И все же. Все же…
Все же иногда это было необходимо.
Федор Симеонович ждал, застыв посреди кабинета. Сама его поза дышала стремлением продолжить движение, продолжить разговор, действие — размеры того, о чем он пытался поведать Кристобалю, путаясь в словах, заикаясь больше обычного, опережая мыслью любые слова, поглощали его полностью. Грандиозность его планов поражала, а представление о том, какое воплощение эти планы могли бы иметь, подавляло. Обычный человек чувствовал бы себя пылинкой: но ни Федор Симеонович, ни Кристобаль не были обычными людьми.
— Скажи мне, где в этом идеальном мире, о котором рассказали тебе и о котором ты сейчас пытаешься рассказать мне — где в нем место нам, магам? — медленно, тщательно выговаривая каждое слово, сказал Кристобаль.
Федор Симеонович взмахнул рукой, одновременно беспомощно и досадливо, как будто вопрос Кристобаля значил для него не больше, чем назойливое пищание комара, отвлекающее от более важных дел.
— К-какая разница, К-кристо? У нас, магов, наконец есть шанс применить свои знания на б-благо не отдельных людей, а целой страны. А потом — и всего мира!
— Ты сгоришь, Теодор, — негромко сказал Кристобаль. — Тебя раздавит шестернями этой чудовищной махины, как и всех остальных, будь они магами или людьми.
— Нет.
Федор Симеонович упрямо мотнул головой.
— У этой, как ты г-говоришь, махины, т-такая же цель, как и у меня самого.
Кристобаль подался вперед, цепляясь пальцами за подлокотники кресла и глядя на Федора Симеоновича с выражением, которое вряд ли бы кто посторонний мог понять. Во всяком случае, те, кто не знал Кристобаля, могли бы подумать, что в его глазах проступила тоска — чувство, совершенно неподобающее Великому Инквизитору.
— Теодор, давай уйдем отсюда, — голос Кристобаля был еще тише, чем до этого. — Уедем. Куда угодно. Нам здесь не место. Нам, магам. Поверь мне, я видел это уже не раз. Мясорубке все равно, какое мясо перемалывать, и тебя она превратит в фарш так же равнодушно, как и миллионы прочих людей.
— О ч-чем ты говоришь, К-кристо? — непонимающе спросил Федор Симеонович. — К-какая мясорубка? К-куда уедем?
Они смотрели друг другу в глаза.
— Прости.
Кристобаль поднялся с кресла, педантично отряхнул брюки, поправляя и без того идеально заутюженные складки и не глядя на Федора Симеоновича, но и без того прекрасно чувствуя его взгляд: так же ясно, как если бы тот подошел к нему совсем близко и положил на плечо Кристобаля руку, как делал это много раз.
В этот раз между ними оставалось расстояние, одновременно незначительное и непреодолимое. Федор Симеонович оказался не просто далеко от Кристобаля, они в какой-то момент очутились в совершенно разных мирах. В мире Кристобаля не было места идеалистам, а все имело совершенно определенный смысл и подчинялось совершенно определенным законам. В мире Федора Симеоновича все было слишком зыбко, на взгляд Кристобаля, слишком радужно — этот мир больше напоминал цветные витражи в католических церквях, такой же наполненный благодатью и хрупкий. Слишком нематериальный. И об этом Кристобаль говорил Федору Симеоновичу не раз, не два и даже не десять, используя метафоры и сравнения вроде бы для того, чтобы донести свою мысль максимально четко, а на самом деле невольно драпируя ими возможную резкость своих доводов, не желая даже мыслью обидеть.
— Прости, — повторил Кристобаль, не поднимая головы и не глядя на Федора Симеоновича.
Если бы он поднял глаза, его собеседник, сотоварищ и друг наверное, наверняка, совершенно точно понял бы, что прощения Кристобаль до сих пор просил исчезающее малое количество раз за всю свою долгую жизнь. Это было ни к чему.
— У нас с тобой разные пути отныне, Теодор, — наконец сказанные слова повисли в воздухе, с каждой секундой обрастая тяжестью.
Как будто пара кирпичиков, брошенных Кристобалем, сами собой начали разрастаться, образуя между ними пока еще тонкую, но уже совсем скоро — непреодолимую стену.
Кристобалю не нужно было смотреть на Федора Симеоновича, чтобы увидеть, как тот медленно наклонил голову.
— Мне очень жаль, Кристо, — так же негромко сказал Федор Симеонович, и Кристобаля на мгновение пробрало холодом от того, каким тоном это было сказано.
И от того, что чуть ли не впервые за все время их знакомства Федор Симеонович произнес его имя — вернее, выдуманное им самим сокращение имени Кристобаля, против чего тот никогда не возражал — без запинки. От этого веяло ощущением непреложного конца. Стена между ними обрела почти физическую плотность.
Кристобаль подождал еще немного, но Федор Симеонович больше ничего не говорил, так и стоял, опустив глаза долу и больше не глядя на него.
Все было сказано — вслух или про себя, все было понято и принято.
Кристобаль отрывисто кивнул, развернулся и вышел из кабинета, оставляя за собой Федора Симеоновича и тот мир, которому отныне он принадлежал.
Мир, в котором Кристобаль себе места не видел.

А мир этот только зарождался, прорастал из старого, сбрасывая его с себя по кускам, как скорлупу, как уже ненужную шкуру. Новый мир был отчаянно живым и совсем не похожим на тот изящный витраж, которым с подачи Кристобаля он представлялся Федору Симеоновичу.
Весной в небе появились чайки. Хищные, галдящие и мешающие спать.
Каждое утро Федора Симеоновича начиналось с осмотра живой карты бывшей Российской империи. На ее территорию постепенно стягивались войска других стран, медленно, но верно оккупировавшие сначала самые краешки: Мурманск, Владивосток, Прибалтику, Северный Кавказ. Небо темнело, затягивалось не тучами, но крыльями чужих, враждебных птиц, кружащих над страной и ожидающих подходящего момента, чтобы отхватить кусок пожирнее, в дополнение тем кускам, которые новый мир сам им отдал еще зимой, в простывшем Брест-Литовске.
Голубые стекла витража заволакивает паутиной и грязью.
К лету карту залило пронзительным, слепящим светом солнца, застывшего в зените. Оно не двигалось, как не двигалось и время — так бывает в жаркие дни, когда весь мир, кажется, замирает в ожидании чего-то, чего угодно, что разрушит это звенящее оцепенение. Только неподвижность эта была иллюзорной, скрывала под собой непрекращающиеся процессы разложения-разъедания-растворения того мира, которому уже была уготована роль удобрения, благодатной почвы для произрастания чего-то нового.
Солнце стояло в зените, равнодушно палило своими лучами задыхающуюся землю — и Федор Симеонович ощущал это всем своим существом. Он вскидывал голову к небу, но с каждым разом ему требовалось все больше усилий, чтобы смотреть на солнце немигающим орлиным взором. В какой-то момент Федор Симеонович осознал, что уже не всегда понимает, глазами какого именно орла смотрит: двуглавого ли, образ которого все еще незримо витал над страной, или одноглавого, с чисто германской жадностью все дальше простирающего крылья. Тогда Федор Симеонович просто перестал поднимать голову.
Желтые стекла витража начинают дрожать, а потом разом лопаются с тихим звоном.
С их последнего разговора с Кристобалем прошло уже больше двух лет. Федор Симеонович покинул столицу и подался на юг, туда, где зелень речных и морских берегов теряла свою яркость, превращаясь в кроваво-бурое месиво под копытами, колесами и сапогами. Он все еще верил, хотел верить, верил в то, что может верить — верить в правоту того строя, чью сторону принял.
То, что он увидел на донских берегах и дальше на юге, стало для его веры большим ударом.
Уходившее не считалось с простыми людьми: это было топливо для государственной махины, бессловесное и безответное. Но и приходящее ему на смену точно так же сминало простой люд под собой, требуя все больше и больше во имя победы революции.
В каждой деревеньке, которую они проезжали, Федор Симеонович оставлял частичку себя. Пара пассов руками — и разрушенный коровник снова становился крепким строением. Неслышимые невнимательным ухом слова, слетевшие с губ, — и на месте пожарища с одинокой печной трубой снова возвышается дом, построенный не одно десятилетие назад и способный простоять еще десять раз по столько. Быстрый взгляд — и сквозь голую затоптанную землю пробиваются ярко-зеленые ростки, дающие надежду на выживание.
Все это давалось Федору Симеоновичу не даром. И когда на одной из стоянок он просто сполз с лошади, не способный даже подняться на ноги, еще одна часть его представления о готовящейся утопии рассыпалась в прах.
Зеленые стекла витража осыпаются мелкой пылью.
Пока их мотало по Югу от одного берега к другому, Федор Симеонович успевал еще получать сообщения о том, что происходило в других концах России.
Волны катились по России от одного берега к другому, одна волна сминала другую, и на самых дальних берегах, там, где восходило солнце, новый мир уже устанавливал свои порядки. Время обратилось вспять: солнце катилось по небосводу в обратном направлении, от зенита к восходу. Абсурд происходящего можно было сравнить только с его кровавостью.
Солнце докатилось до линии восхода и бухнулось в океан, топя вместе с собой сотни и тысячи людей, все еще верящих в то, что светило можно удержать на месте.
Сиреневые стекла витража покрываются сетью трещин и теряют свой цвет.
На одном из привалов, уже больше похожих на просто отдых во время дальнего похода, чем на стоянку в военное время, Федор Симеонович разговорился с молодым новоиспеченным большевиком. Глаза у того были чистые-чистые, светлые, горящие — как у всех мальчиков, пока их не провернет в мясорубке истории.
— Ну, а как тебе, г-голубчик, — спросил его Федор Симеонович, подвигаясь возле костра, — русскому русского бить-то не страшно?
Мальчик сел совсем рядом, тесно прижавшись плечом к плечу, неловко завозился, вытаскивая кисет. Самокрутку он сворачивал так же неумело, как потом ее курил, затягиваясь неглубоко и еле сдерживая кашель после каждой затяжки противным горьким дымом.
Сперва оно, действительно, вроде неловко, — ответил он Федору Симеоновичу, — а потом, ежели распалится сердце, то нет, ничегоРеальная цитата из воспоминаний участника гражданской войны..
В витраже больше нет никаких стекол, кроме красных.
Красный свет залил всю страну, укутывая ее плащом, и Федор Симеонович невольно думал, что хотя и никогда не знал, как одеваются инквизиторы, но почему-то был уверен, что они обязательно носили красные плащи.
Новый мир вступил в свои права, и хрупкая красота идеальных витражей осталась в прошлом. То, о чем мечтал Федор Симеонович, превратилось в пыль, раздавленное торжествующе беспощадной реальностью нового мироустройства. Грезы о совершенном обществе отошли на задний план, а на их место пришли гораздо более практичные задачи, масштаб которых остался прежним, а вот направленность неуловимо изменилась. Счастье отдельных людей уже не играло большой роли — кто задумывается о благоденствии отдельных винтиков огромного механизма?
Федор Симеонович возвращался в столицу по разрушенной, залитой кровью российской земле, и в его сердце поднималась глухая тоска. Люди, которых он встречал, не нуждались в его помощи.
Пройдя через ад на земле, эти люди больше не верили в чудеса. Магия стала для них сказкой, отголоском прошлого, чем-то, что стояло в одном ряду с ненавистными попами и дворянами.
Суеверие.
Поповские сказки.
Оболванивание народа.
Это было неправдой, но Федор Симеонович осознавал, что только его слова будет недостаточно, чтобы противостоять запущенному грандиозному механизму, способному перемолоть любого, будь то обычный человек или маг.
Он возвращался в столицу с тяжелым сердцем и то, чем она его встретила, оправдало худшие из его ожиданий.
В Москве новый мир обернулся к Федору Симеоновичу еще одним из множества своих лиц, и лицо это принадлежало его старому знакомому — хотя все они, маги, были старыми знакомыми, если вообще можно было так выразиться. Их было исчезающе мало, особенно сейчас, и из этого тесного, замкнутого сообщества невозможно было исключить даже самых одиозных его членов.
С Выбегалло они столкнулись на улице, прямо напротив плаката в тревожных красно-чёрно-белых тонах. Федор Симеонович даже не сразу понял, кого он встретил, а вот Выбегалло явно обрадовался.
— Доброго дня, товарищ Федор Симеонович, — в приветствии его, в самом тоне, каким были произнесены эти слова, сквозило нескрываемое довольство и этим самым днем, и встречей, и вообще жизнью.
Судя по внешнему виду, жизнь эта у Амвросия Амбруазовича складывалась весьма и весьма неплохо: он весь стал какой-то круглый, лоснящийся, но оставался таким же неопрятным. Федор Симеонович с неожиданной для самого себя брезгливостью отстранился, выдергивая локоть из пухлых пальцев, и коротко кивнул. Выбегалло, нисколько не смутившись, размашисто зашагал рядом с Федором Симеоновичем, споро и ловко переваливаясь на ходу — такой походкой ходили по деревням зажиточные купцы, попирая ногами землю и одаряя встречных взглядом, от которого бедный люд немедленно должен был проникнуться желанием заломить шапку.
— …новая, значится, экономическая политика, — голос Выбегалло ворвался в мысли Федора Симеоновича, и тот понял, что уже какое-то время шёл, машинально кивая в ответ на гладкие, обтекаемые разглагольствования, более чем наполовину состоящие из лозунгов.
Лозунги эти доносились со всех сторон, кричали с плакатов и листовок, но Федор Симеонович и представить не мог, что встретит настолько явное воплощение их в жизнь. Выбегалло выглядел полностью на своем месте, казался неотъемлемой частью того нового мира, суть которого Федор Симеонович только-только начинал понимать. Выбегалло понял гораздо раньше, судя по всему. Или не понял, а занял предназначенную себе нишу в нем, руководствуясь только и исключительно инстинктами. Рыба ищет, где глубже, нес па?
Они дошли до перекрестка, и Федор Симеонович решительно распрощался со своим случайным, нежеланным и неприятным спутником. И когда они уже готовы были разойтись в разные стороны, Выбегалло все же поймал цепкими пальцами локоть Федора Симеоновича и проговорил тихо, глядя ему прямо в глаза:
— Ты бы поосторожнее, Федор Симеонович.
Взгляд его белесых глаз стал острым, и из-под личины глуповатого, но хитрого мужика внезапно проглянуло что-то чужое, хищное и опасное. Федор Симеонович вскинул голову и несколько секунд стоял молча, без страха вглядываясь в это новое для него лицо. Он мог бы сказать многое, за все прожитые годы ему не раз приходилось сталкиваться с угрозой собственной жизни или благополучию — но вот в этот конкретный момент все слова, которые уже готовы были сорваться с губ, были не нужны. Они понимали друг друга прекрасно, и Федор Симеонович только кивнул, а потом окончательно развернулся к Выбегалло спиной, уходя другим путем.
О чем Выбегалло, ведомый то ли цеховой солидарностью, то ли еще какими-то непонятными мотивами, пытался предупредить, Федор Симеонович понял спустя несколько месяцев.
Квартал возле его дома за одну ночь превратился в руины, и не нужно было никаких приборов, чтобы почувствовать, что без магии тут не обошлось. От словоохотливых прохожих Федор Симеонович узнал, что здесь была облава на какого-то опасного преступника. А тот никак не сдавался, заперся в квартире и взорвал весь дом вместе с собой, да, видать, столько динамита заложил, что и соседские дома порушило. Вот оно как бывает, когда советская власть с вражеской гидрой борется.
Динамитом там и не пахло. Пахло магией. И отчаянием.
Федор Симеонович не знал, кто из чародеев нашел свой конец в этом квартале. Не знал и причин, по которым тот так не хотел сдаваться окружившей его милиции — или как там теперь назывались те органы, которые пытались навести хоть какое-то подобие порядка. Может быть, он действительно был преступником, совершившим слишком много зла, чтобы отдаться в руки правосудия.
А может быть, это было и не так.
Во всяком случае, Федор Симеонович не особенно удивился, когда посреди ночи в дверь его квартиры постучали.
Он открыл, кутаясь в теплый халат — в последнее время в Москве даже летом было зябко, особенно по ночам. Иногда это даже напоминало ему о жалобах на озноб, которыми за несколько месяцев до расставания донимал его Кристобаль. Но об этом Федор Симеонович запрещал себе даже думать.
В тусклом свете газового рожка блеснула тугая кожа на плечах и рукавах вошедших, металл у их поясов. Это все было так знакомо и в то же время так ново: Федору Симеоновичу не впервой было сталкиваться с противоборством государственных структур, как бы они ни назывались. Но впервые ему не хотелось бороться.
— Вы же умный человек, Федор Симеонович…
Вкрадчивый голос заполнял собой пространство его квартиры, пробирался под череп, мириадами мушиных лапок пробегая по поверхности мозга.
— Если вас можно назвать человеком…
Все эти начала фраз ничего не значили, как и их окончания. Главное оставалось несказанным, но оттого не менее осязаемо висело в воздухе, тяжёлым покрывалом укутывая Федора Симеоновича, лишая его воли к сопротивлению.
— Это идеологически вредно…
Федор Симеонович даже слабо удивился тому, что его вроде как уговаривают — удивился про себя, ничем не выражая своих чувств, ни словами, ни лицом.
— Мы надеемся на ваше благоразумие…
Сам этот разговор казался чем-то из другой эпохи, совершенно не вписывающимся в общую картину того, к чему Федор Симеонович уже успел привыкнуть. Люди, пришедшие к нему, давили мягко, но уверенно, показывая своё уважение, но в то же время явно и недвусмысленно давая понять, что вся магическая сила, которой Федор Симеонович — да и любой из магов, в общем-то — располагал, ничто по сравнению с мощью, меняющей мир. И масштабы этого изменения все еще вызывали у Федора Симеоновича смутное благоговение, какое бывает у любого сильного человека, понимающего ограниченность своих сил, перед лицом чего-то грандиозного.
Ему дали несколько дней на сборы. Это было еще одной уступкой, и Федор Симеонович не мог это не оценить. Он еще не знал, но уже предчувствовал, что лет через пятнадцать такие разговоры будут гораздо короче, а смена места жительства у людей будет происходить гораздо быстрее.
И хорошо, если это будет именно смена, а не исчезновение в никуда.
У него, по крайней мере, имелся конкретный адрес, куда ему настоятельно предлагалось переехать. И Соловец был далеко не худшим вариантом, как минимум, привычным.

Иосиф Виссарионович Сталин, в недавнем прошлом (что есть неполные полвека для тех, кто живет много больше?) студент православной духовной семинарии, ненавидел чародеев всей душой. И дело было, наверное, не в православном боге и не в советской идеологии. Должно быть, некоторые люди просто не умели смиряться с тем, что им недоступны некие материи. Ворожба и чародейство были чужды товарищу Сталину, стали чужды и Советскому государству.
По столице и крупным городам медленно покатилась война арестов с расплывчатой формулировкой «за контрреволюционную деятельность». До Федора Симеоновича доносились отголоски слухов о роспуске кружков и лож, и он все яснее понимал, что с ним самим власть поступила в высшей степени гуманно. Причины этой гуманности стали ясны много позже.
Огромная, но совсем юная страна поднималась над миром на дрожащих тонких ногах, пытаясь нащупать для себя опору. Настороженно озиралась по сторонам, выискивая для себя достойный пример. Она походила на недоразвитого жеребенка — слишком большого для своего ума и волочащегося за первым, кого встретит на своем пути.
Для магов, чародеев и ведунов все началось в 35-м году за западными рубежами бескрайней и только набирающей силы страны. Из пепла темных веков и старых преданий поднял голову германский монстр — страшный, кровавый, лживый, так похожий на то, что творилось в стране Советов. Уже окрепший жеребенок потянулся за тем, что считал своей если не матерью, то сестрой — оккультной организацией «Наследие предков».
И все же задачи Советской власти отличались от тех, что преследовали германские оккультисты. Магия не должна была стать чем-то запретным и секретным, но и вслух говорить о ней не следовало. Поэтому в конце 36-го года вышел декрет: создать на базе Общества содействию оборонеОСОАВИАХИМ — Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству. особый отдел — без названия. Набрать в него людей. Начать формирование особого подразделения в армии. Реализовать в кратчайшие сроки.
Реализация началась немедленно.

Время в Соловце тянулось вязкой патокой. Словно все, что происходило в стране, досюда просто не докатывалось, разбивалось о стены леса и бессильно отступало.
Какое-то время Федор Симеонович наслаждался этим покоем. На выделенном ему крохотном участке он разбил небольшой садик и день за днем проводил, копаясь в земле. Соседи сначала удивлялись, а потом не могли сдержать и зависти, глядя на то, как бесплодная почва буквальным образом расцветает под руками Федора Симеоновича. Зависть, правда, быстро закончилась, когда и на соседских участках растительность пошла в рост, словно суровый северный климат вдруг стал для нее благодатнее жаркого южного солнца.
На какое-то время Федор Симеонович даже поверил, что именно это ему и было так необходимо: тихо-мирно жить, особо ничем не выделяясь, творить мелкие добрые чудеса, почтительно приветствовать местных старушек — каждая из которых годилась ему в пра-пра-пра-правнучки. Ничего не искать, ни за что не бороться, ни к чему не стремиться. Наверное, это и было тем, что обычные люди называют старостью.
И все же где-то глубоко внутри продолжала тлеть почти задушенная искра, почти совсем незаметная, но в любой момент готовая дать начало новому пожару.
Именно эта искра была причиной того, что, увидев на своем пороге нежданного гостя, Федор Симеонович не удивился.
Янус Полуэктович сдержанно поприветствовал его и прошел внутрь, слегка наклонив голову, чтобы не задеть низкую притолоку. Сам Федор Симеонович давно уже привык ходить, слегка ссутулившись — в его тесном доме по-другому было не провернуться человеку таких богатырских размеров. Только увидев, как чужой человек наклоняется и старательно убирает колени и локти, чтобы не задеть ничего, Федор Симеонович ощутил смутное беспокойство, похожее на воспоминание.
Разговор их сначала протекал плавно и без особого смысла — как обычно разговаривают давние знакомые, встретившиеся после разлуки, слишком долгой, чтобы их интересы не перестали совпадать. Это несовпадение выстраивало между ними прочную стену, так хорошо известную Федору Симеоновичу — такой же стеной он в свое время отгородился от Кристобаля. И посередине очередной томительной паузы Федор Симеонович не выдержал, ударился в эту стену грудьюЗдесь и в сцене с Хунтой — отсылка к «Трудно быть богом»..
— Янус П-полуэктович, — негромко, но твердо сказал он, — зачем вы приехали?
Вместо ответа Янус Полуэктович вытащил откуда-то из-под стола — у него не было с собой ни сумки, ни еще какого вместилища для вещей или документов, да и зачем бы они нужны были магу? — бумагу и подтолкнул ее по столешнице в сторону Федора Симеоновича. Тот, долю секунды поколебавшись, осторожно взял ее в руки, бросил взгляд на название. Его лоб прорезали глубокие морщины, и в слова, набранные мелким четким шрифтом, он некоторое время вчитывался более внимательно, а потом поднял взгляд на Януса Полуэктовича.
— О н-нас вспомнили, — тяжело сказал Федор Симеонович.
Янус Полуэктович молча кивнул.
Машинописные листы, тихо зашуршав, легли обратно на стол, а Федор Симеонович с силой растер лицо ладонями и хохотнул вполголоса.
— В этой м-махине наконец нашлось м-место и нам, магам, — проговорил он.
Горечь, которой был наполнен его голос, неприятно резанула его собственный слух.
— Вы совершенно правильно выразились, — мягко сказал Янус Полуэктович. — Советская власть — это именно что махина. Механизм. Он изначально равнодушен и безжалостен, но в наших силах развернуть действие его шестеренок в ту сторону, о которой мы, маги, печемся.
— С-счастье человеческое, — с усмешкой закончил за него Федор Симеонович и получил в ответ еще один медленный кивок.
Они могли бы еще долго разговаривать, может быть, даже спорить, Федор Симеонович рассказывал бы о том, почему и как он потерял свои идеалы, а Янус Полуэктович доказывал бы ему, что идеалы потерять невозможно, что идеалы — это одна из составляющих самой сути не только мага, но и вообще человека — Человека. Они могли бы — но необходимости в этом не было.
— Вы ведь знали, что я не от-ткажусь, верно?
Федор Симеонович пытливо смотрел в глаза сидящему напротив него человеку, для которого будущее его, Федора Симеоновича, и многих прочих людей, и всей страны — было прошлым. Человека, который точно знал, куда они все идут.
Янус Полуэктович покачал головой, пряча в усы улыбку.
— Вы недооцениваете мощь человеческой воли, друг мой, — с теплотой сказал он. — Люди создают свое будущее сами, не полагаясь на помощь богов или других высших сил. И кто знает, не зависело ли от вашего ответа прошлое одного старого, но все еще не умудренного опытом контрамота.
Федор Симеонович рассмеялся и поднялся со стула, впервые за долгое время расправляя плечи и готовый вдохнуть полной грудью. Им предстояла большая работа, и он уже точно знал, кого в первую очередь он позовет с собой.

— Слабость приравнивается к дезертирству. За такое в военное время расстреливают, — сказал сам себе Кристобаль, глядя в зеркало.
Рука на перевязи и жуткая усталость. Его трясло то от озноба, то от высокой температуры.
В Испании 37-го года Кристобалю было так плохо, как было бы, прикипи он душой к России еще немного.
И пока над всей Испанией безоблачное небо, исполосованное самолетами мятежников, было символом желанной свободы, у Кристобаля ныло пробитое навылет плечо. Как смешно и грустно — быть раненым испанцем. Он уехал из России, чтобы попасть в испанский ад, — и снова смешно и грустно.
Кристобаль никогда не думал, за кого он, за республиканцев или франкистов, но — вот странное совпадение — многие белые приехали в Испанию, чтобы поддержать лоялистов. И Кристобаль был вместе с ними. Ему нравилось слушать русскую речь, драматично-трагичную по отношению к прошлому, желчную по отношению к будущему. Ему будущее тоже казалось безрадостным.
Так уж вышло, что Кристобаль свел знакомство с юным (не более лет тридцати от роду) Эриком, представившимся ДжорджемДжордж Оруэлл (настоящее имя — Эрик Артур Блэр) — британский писатель, известный своими романами «1984» и «Скотный двор». Во время гражданской войны в Испании воевал на стороне республиканцев, был ранен в горло., залечивающим раны в одном из госпиталей Мадрида. Они много говорили о жизни, хотя Джордж не мог толком говорить — лишь хрипел и сипел, да просил дать ему покурить, наплевав на раненое горло. Его идеи были не новы, но никем до того не озвучены. Он писал стихи, которые Кристобалю не нравились — в каждом слове, в каждой букве звучало: «Я здесь чужой!» — и Хунта видел в нем себя не так давно, себя, покидающего Россию. Там он был чужим, а здесь…
Кристобаль не знал. «И здесь я тоже чужой», — вот что он наконец подумал, когда его во время прогулки по Алькале подстрелил испанец. После этого он пришел в госпиталь, а юного Джорджа уже выписали и отправили восвояси. Кристобаль никогда не интересовался — откуда его новый знакомец, да и эту новость воспринял равнодушно. «Да бес с ним», — подумал он и поморщился, как будто это были не его слова.
Когда Кристобаль понял, что говорить ему больше не с кем — ни Джорджа, ни старых знакомых, кого он оставил, отправляясь в Россию (те, впрочем, были уже настолько мертвы, что о них забыли даже их потомки), — он начал проводить все больше времени на крыше Дома Почты, смотрящего пустыми глазами на Пуэрта-дель-Соль. Во все времена эта улица была законодательницей мод: первые газовые фонари, трамвай, метро, автомобили… И раздирающая на части война началась здесь же, на этом самом месте.
Кристобаль, щурясь, смотрел на нулевую, залитую кровью, точку Мадрида, а мыслями был не здесь. Он обошел все закоулки своего воображения, разыграл все карты и варианты. Где был бы, не уедь он из России. Где был бы, не уедь туда… Все пережил и даже побывал в будущем. В будущем безрадостном: он не хотел бы в таком жить.
Ясное небо в один миг заволокло кудрявыми серыми облаками. Они сгустились и исторгли из себя воистину испанскую морось, по недоразумению названную дождем. И сам Кристобаль так бы ее называл прежде: сейчас он даже не обратил внимания. Вот в России дожди — это дожди.
Мысли о России приходили все чаще — и сами, непрошеные. Федор Симеонович, оставшийся в гуще событий, мало отличавшихся от всего, что видел сейчас Кристобаль, тоже часто его навещал — не сам, конечно. Отголоски образов, голос, может быть, «так бы поступил Теодор, но не я», все это говорило о том, что не стоило так привязываться.
И ни о чем не стоит жалеть.
И все-таки очень хотелось надеяться, что его друг жив. Без него разрушенная Россия (белогвардейцы, уже европейские русские с грустными глазами, и возбужденные советские солдаты, новые люди, и без того казались жителями разных полюсов) потеряла бы последний свой шарм — образ прошлого, который особенно долго помнишь лишь тогда, когда настоящее тебе претит.
И все же Кристобаль ничего о нем не знал. И не спешил связываться. Nunca te arrepientas. Никогда ни о чем не жалей.
Его не удивили мягкие крадущиеся шаги, верные спутники солнечного дождя. Не менее верным спутником такой мороси была и радуга, и Кристобаль оглядывался по сторонам в поисках дуги, давая гостю время приблизиться.
Что это гость, и кто это, и что ему нужно — он понял практически сразу. Не понял только одно — почему?
Федор Симеонович опустился на теплую, чуть влажную крышу Дома Почты рядом с Кристобалем и некоторое время молчал. Они оба смотрели вниз, на свешивающиеся с края крыши ноги, на баррикады возле медведицы, трясущей земляничное деревоСимвол Мадрида — медведица и земляничное дерево.. Кристобаль поднял голову к часам, смотрящим на них с башни Дома почты.
— К-куда-то т-торопишься? — спросил Федор Симеонович.
— Нет, — ответил Кристобаль и шутки ради крутанул стрелку часов назад.
Впрочем, спохватившись (какие могут быть шутки?), тут же вернул все на место. Про него ли вообще это слово — шутки?
Федор Симеонович, не отрываясь, смотрел на площадь. Он изменился. Хорошо или плохо — было неясно, но что изменился — это было видно, можно было даже не пользоваться магией. Лицо потемнело — не то от дубленого северного загара, не то от всего пережитого, но открытость и внимание ко всем и каждому никуда не делись. Это был все тот же Федор Симеонович Киврин — только в другом времени. Другой.
— Рассказывай, — потребовал Кристобаль, как будто не было ни единого шанса, что Федор Симеонович просто проезжал мимо и решил навестить старого друга. Да его и не было — Кристобаль не хотел.
— Мне п-поручили, — Федор Симеонович помолчал, собираясь с духом и борясь с заиканием, — собрать всех, к-кого я считаю достойными т-того, ч-чтобы служить н-нашей стране…
— Нашей стране? — Кристобаль выразительно вскинул бровь.
Начал было о том, что ты, Теодор, никак не избавишься от глупых иллюзий, и все так же, как в тот раз… но был строго перебит. Едва ли не в первый раз за время их знакомства (и снова на площади Пуэрта-дель-Соль — снова впервые!).
— К-кристо, ты послушай, — Федор Симеонович нахмурился, жестом прося Кристобаля даже не пытаться продолжить спор в свойственной ему манере. — Здесь речь н-не о т-том, что м-мы будем д-делать кого-то счастливыми. Мы будем делать т-то, что н-нужно н-нам. П-поехали, К-кристо. Я п-прошу. В-все буд-дет очень хорошо.
— Не знаю, будет ли, — скептично ответил Кристобаль, глядя себе под ноги.
Площадь Пуэта-дель-Соль уже знала, что он ответит.

Так началась история Особого отдела при ОСОАВИАХИМе, которому лишь после смерти И. В. Сталина дали название, отражавшее действительность. Отдел был выделен из военного сектора и получил статус научно-исследовательского института. Казалось, что никто больше не хочет воевать, и стране уже не нужен особый отдел в обороне.
Кристобаль часто говорил сотрудникам на вводном инструктаже — собственно говоря, это были лекции о войнах и смысле жизни, — что всегда думал, будто у любой войны есть начало и конец. И лишь потом, уточнял он, понял, что войны конечны лишь потому, что люди смертны. У тех, кто живет бесконечно долгую жизнь, война лишь одна. И главное, чтобы от сражения к сражению союзники не менялись.

@темы: АБС, джен, Р & Й